— Лежи тихо, — прошипел он.
Спенсер попытался сбросить его, и Майкл вдавил дуло в рану на плече. Террорист взвыл от боли и затих.
В комнату вбежали двое сасовцев. Через несколько секунд подошел Грэм. Майкл сдернул с террориста балаклаву и улыбнулся, узнав лицо.
— Господи, ты только посмотри, кого мы взяли. — Он повернулся к Грэму. — Узнаешь?
— Гэвин, дорогой, — лениво обронил Грэм. — Я так рад, что ты к нам заглянул.
За тем, что происходило у Хартли-Холла Ребекка Уэллс наблюдала из укрытия в Северном лесу. Стрельба стихла, но скоро ночную тишину нарушил далекий вой полицейских сирен. Две первые машины, подлетев, остановились у входа. Чуть позже подъехала пара «скорых».
Группу попала в западню, и это произошло по ее вине.
Ребекка попыталась не поддаваться злости и все обдумать. Похоже, британцы вели их все это время. Агенты были, вероятно, и в лагере. Они следили за ней, когда она проводила рекогносцировку, наблюдала за Хартли-Холлом. Вариантов осталось немного. В лагере, у фургона, ее наверняка ждали. Северный лес тоже не был надежным убежищем.
До рассвета оставалось три часа. Три часа, чтобы убраться отсюда как можно дальше. «Воксхолл» тоже был недосягаем — полиция, начерно, уже ждала ее там.
Оставалось только одно.
Уйти из Норфолка пешком.
Ребекка подняла с земли рюкзак. В нем лежали деньги, карты и «вальтер». В двадцати милях к югу лежал Норвич. К полудню она будет там. Купит одежду, снимет номер в отеле, приведет себя в порядок, перекрасит волосы и изменить внешность. Из Норвича на автобусе можно попасть в Харвич. Это еще дальше к югу. Там большой паромный терминал. Завтра утром она будет в Голландии.
Она достала из рюкзака пистолет, накинула на голову капюшон и быстро зашагала в сторону от леса.
МАРТ
Амстердам — Париж
Делярош любил Амстердам, но даже этот город, с его живописными каналами и домами, не мог рассеять туман овладевшей им в ту зиму депрессии. Он снял квартиру с видом на канал, пролегший между Херенграхтом и Сингелом. Комнаты были большие, с высокими сводчатыми потолками, окна выходили на воду, но Делярош поднимал жалюзи тогда, когда брался за работу.
Мебели было мало: мольберты, кровать и большое кресло у окна, в котором он проводил вечера с книгой на колене. В прихожей подпирали стену два велосипеда, итальянский спортивный для долгих прогулок за городом, и немецкий горный — для поездок по мостовым центральной части Амстердама. Велосипеды можно было бы держать и на закрытой стоянке за домом, как это делали остальные жильцы, но в Амстердаме самой большой в мире черный рынок краденых велосипедов, куда тащат даже простенькие односкоростные развалюхи, на которых ездит чуть ли все местное население. Его маунтинбайк не пережил бы и одной ночи.
Самое странное, что более всего его беспокоило новое лицо. В иные дни он по несколько раз заходил в ванную и рассматривал свое отражение в зеркале. Делярош никогда не был тщеславен, но то, что он видел теперь, казалось безобразным и отвратительным, оскорбляло его чувство пропорции и симметрии. Каждый день он делал карандашный набросок лица, словно документируя медленный процесс выздоровления. По ночам, лежа в постели, Делярош ощупывал коллагеновые имплантанты щек.
Наконец рубцы зажили, опухоль спала, и новые черты предстали перед ним во всей своей невыразительности. Леру был прав — Делярош не узнал самого себя. Прежними остались только глаза, ясные, пронзительные, резко контрастирующие с общей невзрачностью.
Раньше, руководствуясь соображениями безопасности, он никогда не изображал самого себя, но вскоре после прибытия в Амстердам в нарушение всех правил написал откровенный и глубоко личный автопортрет: человек с обезображенным лицом смотрит в зеркало и видит совсем другое, прекрасное отражение. Работать пришлось по памяти, потому что фотографий у него просто не было. Затем, по завершении, портрет почти неделю простоял у стены, но в конце концов паранойя взяла верх — картина была изрезана на куски и сожжена в камине.
Порой беспокойство или скука выгоняли его из квартиры, и Делярош шел в один из ночных клубов на Лейдсеплейн. Прежде он избегал такого рода заведений, потому что привлекал слишком пристальное внимание женщин. Теперь же к нему часами никто не подходил.
В то утро Делярош встал пораньше и приготовил кофе. Потом включил компьютер, проверил электронную почту и почитал газеты, пока на кровати не зашевелилась гостья.
Он уже не помнил, как ее зовут — то ли Ингрид, то ли Ева, — но знал, что она немка. У нее были широкие бедра, тяжелые груди и неестественно черные волосы — наверно она выкрасила их, чтобы казаться более опытной. Сейчас, в сером утреннем свете, Делярош видел, что связался по сути с ребенком, что ей по всей вероятности нет и двадцати. В ее неуклюжести было что-то от Астрид Фогель. Он разозлился на себя, потому что соблазнил девчушку исключительно из спортивного интереса — из того же спортивного интереса он каждый раз в конце долгой прогулки заставлял себя брать крутой подъем — и теперь хотел избавиться от нее как можно скорее.
Она встала и завернулась в простыню.
— Кофе?
— На кухне, — ответил он, не отрываясь от монитора.
Она выпила кофе, по-немецки щедро разбавив его сливками, выкурила сигарету из его пачки, а потом просто сидела и смотрела на него.
— Мне нужно в Париж. Сегодня, — сказал он.
— Возьми меня с собой.
— Нет.
Делярош сказал это негромко, но твердо. Другая на ее месте забеспокоилась бы или смутилась и во всяком случае поспешила убраться, но Ингрид, или Ева, продолжала разглядывать его поверх чашки и улыбаться. Может быть, новое лицо не позволяло женщинам принимать его всерьез?